Лемм, Христофор Феодорович ("Дворянское гнездо")


Лемм, Христофор Феодорович ("Дворянское гнездо")
Смотри также Литературные типы произведений Тургенева

"Стройная, высокая, черноволосая девушка лет девятнадцати". "Она была очень мила, сама того не зная. В каждом ее движеньи высказывалась невольная, несколько неловкая грация; голос ее звучал серебром нетронутой юности; малейшее ощущенье удовольствия вызывало привлекательную улыбку на ее губы, придавало глубокий блеск и какую-то тайную ласковость ее засветившимся глазам". "Бледное, свежее лицо" (одно из тех лиц, которые, по выражению Лаврецкого, не забываются), глаза и губы "серьезные", и "взгляд честный и невинный", "голос тихий". Иногда "она вдруг остановится, слушает со вниманием, без улыбки, потом задумается и откинет назад свои волосы". "При жизни отца Л. находилась на руках гувернантки, девицы Моро из Парижа". "На Л. она имела мало влияния: тем сильнее было влияние на нее ее няни, Агафьи Власьевны". "Л. крепко ее полюбила". "В детстве Л. была серьезный ребенок", и черты ее напоминали резкий и правильный облик отца; "только глаза у ней были не отцовские; они светились тихим вниманием и добротой, что редко в детях. Она в куклы не любила играть, смеялась не громко и не долго, держалась чинно. Она задумывалась не часто, но почти всегда недаром; помолчав немного, она обыкновенно кончала тем, что обращалась к кому-нибудь старшему с вопросом, показывавшим. что голова ее работала над новым впечатлением. "Отца она боялась". "Чувство ее к к матери было неопределенно, она не боялась ее и не ласкалась к ней; впрочем, она и к Агафье не ласкалась, хотя только ее одну и любила". Она любила слушать рассказы няни, и эти рассказы были "не сказки". "Мерным и ровным голосом" рассказывала А. "житие Пречистой Девы, житие отшельников, угодников Божиих, святых мучениц"; говорила А., "как жили святые в пустынях, как спасались, голод терпели и нужду, — и царей не боялись, Христа исповедовали: как им птицы небесные корм носили и звери их слушались; как на тех местах, где кровь их падала, цветы вырастали". "Желтофиоли? — спросила однажды Л., которая очень любила цветы". "Лиза ее слушала — и образ Вездесущего, Всезнающего Бога с какой-то сладкой силой втеснялся в ее душу, наполнял ее чистым, благоговейным страхом, а Христос становился ей чем-то близким, знакомым, чуть не родным; Агафья и молиться ее выучила. Иногда она будила Л. рано на заре, торопливо ее одевала и уводила тайком к заутрене; Л. шла за ней на цыпочках, едва дыша; холод и полусвет утра, свежесть и пустота церкви, самая таинственность этих неожиданных отлучек, осторожное возвращение в дом, в постельку, — вся эта смесь запрещенного, странного, святого потрясала девочку, проникала в самую глубь ее существа". След, оставленный Агафьей в душе Л., "не изгладился". Она по-прежнему шла к обедне как на праздник, молилась "с наслажденьем, с каким-то сдержанным и стыдливым порывом". "Училась Лиза хорошо, то есть усидчиво; особенно блестящими способностями, большим умом ее Бог не наградил; без труда ей ничего не давалось. Она хорошо играла на фортепьяно, но один Лемм знал, чего ей это стоило. Так росла она — покойно, неторопливо, так достигла девятнадцатилетнего возраста". "Вся проникнутая чувством долга, боязнью оскорбить кого бы то ни было, с сердцем добрым и кротким, она любила всех и никого в особенности; она любила одного Бога, восторженно, робко, нежно". По ее убеждению, "христианином нужно быть не для того, чтобы познавать небесное... там... земное, а для того, что каждый человек должен умереть". О смерти она часто думала, но мысль о ней нисколько ее не печалила. Сознание долга, нравственной ответственности для нее прежде всего. Этот долг для Л. та крестная ноша, которую должен безропотно нести на земле каждый человек. Все несчастия надо уметь переносить с покорностью судьбе. — "И я могу быть несчастной, — говорит Л. Лаврецкому, — но тогда нужно покориться". Она не умеет примириться с мыслью, что такой "добрый человек", как Лаврецкий, смог разойтись с женой. "Как можно разлучить то, что Бог соединил?" — спрашивает Л. Она, по характеристике Лемма, "очень чиста сердцем", "она еще совсем дитя, хотя ей девятнадцать лет: молится утром, молится вечером". Она молилась за всех близких и молитве придавала особое значение. "Помолились ли вы за меня? — спросил Лаврецкий. — Да, я за вас молилась и молюсь каждый день. A вы, пожалуйста, не говорите легко об этом, — ответила Л.". Равнодушие к религии Лаврецкого смущает ее. Она убеждена, что люди должны прощать друг другу и молиться, чтобы Бог их простил. "Только Бог может простить". — Ко всем окружающим Л. относится искренно, мягко, доброжелательно. "Этот немец (Лемм), — говорит она Паншину, — бедный, одинокий, убитый человек — и вам его не жаль? Вам хочется дразнить его?" "Вы к нему (Паншину) несправедливы: он все понимает и сам почти все может сделать", — возражает она Лемму. Лаврецкого ей было "жалко", и после разговора с ним она "все боялась, не оскорбила ли она его". "Вы привыкли строго судить людей", — сказала она Лаврецкому "после долгого молчания", в ответ на его характеристику Паншина; но через несколько времени вновь задала вопрос: "почему вам кажется, что у Владимира Николаевича сердца нет?" Она задумалась. До сих пор она не считала Паншина за эгоиста и видела в нем лишь "рассеянного и забывчивого" человека, "как все светские люди". О самой себе Л. невысокого мнения. — "У меня, — говорит она, — как у моей горничной Насти, своих слов нет". Но "были свои мысли, и шла она своей дорогой". От ее наблюдательного взора не укрылось "особенное выражение лица" Лаврецкого — "нехорошее выражение" — когда он только вошел в комнату, получив известие о смерти жены. "Недоумение и какой-то тайный упрек" были на ее лице, когда Лаврецкий дал ей прочесть известие об этом, напечатанное во французском журнале. Она не понимала, как Лаврецкий может быть "не огорчен" смертью жены, тогда как она испытывает ужас, точно эта смерть Лаврецкому "в наказание" послана. — "На что вам ваша свобода? Вам не об этом теперь надо думать, а o прощении", — говорит Лиза. Простить же может только Бог..." — Любовь, т. е. "сильное, страстное чувство", как характеризует ее Лаврецкий, вовсе Л. не знакомо. — "Маменьке он (Паншин) нравится — он добрый; я ничего против него не имею", — говорит она о своем женихе. Если она еще колеблется ему ответить "да", то причиной Лаврецкий. "Он первый нарушил ее тихую внутреннюю жизнь". Эти колебания Л. признает "слабостью"", т. к., по ее убеждению, "счастье на земле зависит не от нас". Начавшейся близости с Лаврецким "ей было и стыдно и неловко". "Давно ли, говорила себе Л., она познакомилась с ним, с этим человеком, который и в церковь редко ходит и так равнодушно переносит кончину жены — и вот уже она сообщает ему свои тайны". "Ей стыдно стало, точно чужой вошел в ее девическую, чистую комнату". Она верила Лаврецкому, чувствовала к нему влечение. — "Сердце людское, — сказала Л. Лаврецкому, — исполнено противоречий... Ваш пример должен был бы испугать меня, сделать меня недоверчивой к бракам по любви... а я..." — "Вы отказали ему? — перебил Лаврецкий. — Нет; но и не согласилась. Я ему все сказала, все, что я чувствовала, и просила его подождать. Довольны ли вы? — прибавила она с быстрой улыбкой..." В эту минуту "чудно и странно" казалось ей лицо Лаврецкого, и сам он был ей "страшен", и все мерещилась его "покойная жена". Л. вдруг переменилась: "стала как будто бы задумчивее". "Когда же ей случалось оставаться наедине с Лаврецким, в ней вместо прежней доверчивости проявлялось замешательство; она не знала, что сказать ему". "В ее движениях, голосе, в самом смехе заключалась тайная тревога, небывалая прежде неровность". Она, действительно, его боялась. В ней происходила скрытая, внутренняя борьба. "Я ничего не знаю; я сама себя не знаю", — говорит Л. "Она, как будто с намерением", отдалялась от Лаврецкого, "не замечала его", и только взгляд ее, "глубокий, внимательный, вопросительный останавливался на нем". Во время спора Лаврецкого с Паншиным "она была вся на стороне Лаврецкого". "Самонадеянный тон", презрение к России Паншина ее отталкивали; вера Лаврецкого ее зажигала. "Читала она мало". Политика ее не интересовала, и во время спора Лаврецкого с Паншиным она в первый раз почувствовала себя "патриоткой". "Русский склад ума Л. ее радовал". "Ей было по душе с русскими людьми"; "она не чинясь по целым часам беседовала со старостой материнского имения, когда он приезжал в город, и беседовала с ним как с ровней, без всякого барского снисхождения". В этот вечер Лаврецкий и Л. друг другу ничего не сказали, даже глаза их редко встречались; но оба они поняли, что "точно сошлись", "поняли, что и любят и не любят одно и то же". В одном только они расходились, но "Лиза втайне надеялась привести его к Богу". Еще раньше она пригласила Лаврецкого вместе пойти к обедне и вместе помолиться "за упокой души" его жены. — До встречи ночью в саду Л. не подозревала, что она любят Лаврецкого; только после его признанья она поняла все. "Ее плечи начали слегка вздрагивать, пальцы бледных рук крепче прижались к лицу", и она тихо зарыдала. "Что мы делаем с вами? — было ее первым словом. — Мне страшно: что это мы делаем?" И на слова Лаврецкого об его любви, о готовности отдать ей всю жизнь она промолвила: "Это все в Божьей власти", — и "подняла глаза к небу". В ее сердце родилось "новое, нежданное чувство". Ей пришлось сразу за него "тяжело поплатиться". За отказ Паншину, который дала Л., "собравшись с духом", мать назвала ее "раза два неблагодарной". "Марфа Тимофеевна, со слов Шурочки, знала о всем происшедшем в саду ночью; на изумленный вопрос старухи: "да ты любишь его (Лаврецкого), что ли?" — Л. ответила тихо: "люблю". "Стыдно, и горько, и больно было ей; но ни сомненья, ни страха в ней не было — и Лаврецкий стал ей еще дороже. Она колебалась, пока сама себя не понимала; но после того свидания, после того поцелуя она колебаться уже не могла; она знала, что любит — и полюбила честно, не шутя, привязалась крепко, на всю жизнь — и не боялась угроз: она почувствовала, что насилию не расторгнуть этой связи". — Известие о внезапном приезде жены Лаврецкого произвело на Лизу странное впечатление. Она готовилась к встрече. Она считала появление Глафиры Павловны не чем иным, как наказанием свыше за свои преступные намерения. Внезапный перелом в ее судьбе потряс ее до основания. "В два каких-нибудь часа ее лицо похудело, но она и слезинки не проронила". "Поделом! — говорила она самой себе, с трудом и волнением подавляя в душе какие-то горькие, злые, ее самое пугавшие порывы... — Я перед ней виновата!" — и с этой мыслью она переступила порог гостиной и принудила себя посмотреть на Глафиру Павловну. У Л. достало сил "заставить себя улыбнуться", но вид Г. П. возбудил в Л. "чувство отвращения"; Л. ничего не могла ответить ей и "через силу протянула ей руку. В словах Лаврецкой Л. послышалась "насмешка и обида", но она "решилась не верить впечатлениям". "Она переломила себя", но "едва усидела на месте". "Эту женщину, — думала она — любил он". "Но она тотчас же изгнала из головы самую мысль о Лаврецком: она боялась потерять власть над собой, она чувствовала, что голова у ней тихо кружилась". Она взяла себя в руки, овладела собой и "казалась спокойной". "У ней на душе тише стало; странная бесчувственность, бесчувственность осужденного нашла на нее", но на ней "лица не было". И только наверху, в комнатке Марьи Тимофеевны, "безмолвные слезы полились из глаз Л., и всю ночь она не спала. Записка к Лаврецкому — была ее решением. Для нее все было кончено". — "Ни горя, ни тревоги" не было в глазах Л., когда она смотрела на Лаврецкого, "только они казались меньше и тусклей". "Лицо ее было бледно: слегка раскрытые губы тоже побледнели: "Это все надо забыть, — проговорила Л. — Нам обоим остается исполнить наш долг". Долг Лаврецкого — примириться с женой, свой долг она знает... — "Теперь вы сами видите, Ф. И., что счастье не от нас, а Бога, — сказала Л. Ее усталый, угасший взгляд" остановился на Лаврецком. Она протянула ему руку и тотчас отвела ее назад. — Нет, Лаврецкий (она в первый раз так его называла), не дам я вам моей руки: к чему? Отойдите, прошу вас... Вы знаете я вас люблю... да, я люблю вас; прибавила она с усилием — но нет, нет... — И она поднесла платок к своим губам..."При новой встрече она сказала Лаврецкому: "вот вы теперь идете возле меня. A уж вы так далеко от меня. И не вы одни..." (она уже со всем простилась, всему в доме поклонилась в последний раз): но не забыть о ней, а помнить ее, просит Л. Лаврецкого... Она искала утешения в молитве. Она "молилась, просила совета у Бога. Прошлое уходило, новое надвигалось... Л. вынесла из этого прошлого, что урок был недаром", что "счастье к ней не шло"… "даже когда у меня была надежда на счастье, сердце у меня все щемило..." Все "замолить надо"; все, "и свои грехи, и чужие". "Что-то отзывает" ее, и одно у ней осталось желанье: "запереться навек". Решение ее было твердо; она не изменила ему: ушла в один из отдаленнейших монастырей и приняла постриг. Домой она не "пишет никогда", и только через людей доходят вести о Л. до родных. Лаврецкий увидел Л.: "перебираясь с клироса на клирос, она прошла близко мимо него, прошла ровной, торопливо смиренной походкой монахини и не взглянула на него; только ресницы обращенного к нему глаза чуть-чуть дрогнули, только еще ниже наклонила она свое исхудалое лицо, и пальцы сжатых рук, перевитые четками, еще крепче прижались друг к другу..."

Критика: Л. считает покорность высшею добродетелью женщины; она молча покоряется, насильно закрывает себе глаза, чтобы не видать несовершенств окружающей ее сферы. Примириться с этою сферою она не может: в ней слишком много неиспорченного чувства истины; обсуживать или даже замечать ее недостатки она не смеет, потому что считает это предосудительною и безнравственною дерзостью. Потому, стоя неизмеримо выше окружающих ее людей, она старается себя уверить, что она такая же, как и они, даже, пожалуй, хуже, — что отвращение, которое возбуждает в ней зло или неправда, есть тяжкий грех, недостаток смирения. При случае, где только есть какая-нибудь возможность, она даже готова уверить себя, что чужой поступок или чужое горе произошли по ее вине, что она слезами и молитвою должна загладить свое невольное, никогда даже не совершенное, но тем не менее тяготеющее над нею преступление, ее чуткая совесть находится в постоянной тревоге; не выработав с себе критической способности, боясь предоставить себя своему природному здравому смыслу, избегая обсуживания, которое она смешивает с осуждением, Л. во всяком движении своем, во всякой невинной радости предчувствует грех, страдает за чужие проступки, упрекает себя в том, что заметила их, и часто готова привести свои законные потребности и влечения в жертву чужой прихоти. Она вечная и добровольная мученица. Личность ее получает от этого особенную трогательную прелесть; но ежели взглянуть на дело серьезно, не поддаваясь той инстинктивной симпатии, которую внушает с первого взгляда привлекательный образ молодой девушки, то нельзя не заметить, что Л. идет по ложной и опасной дороге". "Считая грехом анализировать других, Л. не умеет анализировать и собственной личности. Когда ей должно на что-нибудь решиться, она редко размышляет: в подобном случае она или следует первому движению чувства, доверяется врожденному чутью истины, или спрашивает совета у других и подчиняется чужой воле, или ссылается на авторитет нравственного закона, который всегда понимает буквально и всегда слишком строго с фанатическим увлечением. Словом, она не только не достигает умственной самостоятельности, но даже не стремится к ней и забивает в себе всякую живую мысль, всякую попытку критики, всякое рождающееся сомнение. В практической жизни она отступает от всякой борьбы; она никогда не сделает дурного поступка, потому что ее охраняют и врожденное нравственное чувство, и глубокая религиозность; она не уступит в этом отношении влиянию окружающих, но когда нужно отстаивать свои права, свою личность, она не сделает ни шагу, не скажет ни слова и с покорностию примет случайное несчастие, как что-то должное, как справедливое наказание, поразившее ее за какую то воображаемую вину. При таком взгляде на вещи у Л. нет орудия против несчастия. Считая его за наказание, она несет его с покорным благоговением, не старается утешиться, не делает никаких попыток стряхнуть с себя его гнетущее влияние: такие попытки показались бы ей дерзким возмущением". [Писарев. Соч. т. 1].

2) "В этюдах" Д. Н. Овсянико-Куликовского дается анализ религиозного настроения Лизы. Далее критик находит, что в Л. "слишком много самостоятельности и внутренней свободы, чтобы для нее возможно было рабское подчинение чьей бы то ни было воле. Она никогда не позволит другому человеку "загипнотизировать" ее, овладеть ее душою. Л. при всей своей женственности, нежности, кротости — натура сильная, мощная, цельная, aus einem Guss". Л. — "натура душевно-здоровая не только в тесном, но и в обширном смысле: в ней нет никаких признаков той душевной вялости, той бесхарактерности, апатии, развинченности и т. д., которым подвержены многие и весьма различные натуры". "В несомненной связи с душевным здоровьем Лизы находится другая черта ее натуры", "чем Лиза так выгодно отличается от Софи, а также от многих женщин нерелигиозного типа и сближается с Марианной. У обеих (у Лизы и Марианны) есть нечто идеальное в самой натуре, у обеих горит в душе некий священный огонь, обе движутся силою высших, идеальных стремлений, но ни у той ни у другой нет и тени того фанатизма, который делает человека узким, односторонним рабом идеи или чувства. Различие между ними не в этом, а в темпераменте, в складе ума, в качестве натуры, в положительном содержании движущих ими идей. Марианна — героиня, Лиза — святая. Но героизм одной и святость другой соединены в них с большой широтою и ясностью духа, с независимостью мысли, с неугнетенностью чувства, — с тем именно, для чего нет лучшего термина, как внутренняя свобода". "И обе, Лиза и Марианна, именно в качестве натур идейных и в то же время внутренно-свободных одинаково свободны и от власти любви. Как Марианна не стала рабою своего чувства к Соломину (не говоря уже о Нежданове), так и Лиза не была порабощена любовью к Лаврецкому. Она полюбила Лаврецкого глубоко и горячо (и, по-видимому, на всю жизнь), но ради этой любви, ради возможного счастья, она ни на йоту не поступилась своими заветными помыслами, тем, что привыкли считать своим нравственным делом, своими христианскими воззрениями. Как немыслимо, чтобы Марианна изменила своим идеям и стремлениям ради какой бы то ни было любви, так невозможно и Лизе поступиться для личного счастья своими религиозными и нравственными убеждениями. Вообще нельзя себе представить ни Лизу, ни Марианну "загипнотизированными" страстью (хотя бы эта страсть и не вела к необходимости поступиться излюбленными идеями). Лиза и Марианна свободны бессознательно, сами того не замечая: это — неотъемлемая часть их существа, это воздух, которым они дышат. В противоположность Зинаиде ("Первая любовь"), они не могут потерять своей внутренней свободы, и это потому, что их человеческая личность, окрыленная идеальными стремлениями, уже возвысилась над тем уровнем, на котором она еще подвержена угнетающему воздействию женственности". Критик считает Марианну — самым рациональным женским типом, а Лизу — самым иррациональным. Лиза — по мнению Овс.-Куликовского — "свободна от гнета женственности. Душевный мир обеих, Лизы и Марианны, движется силою высших идей и в особенности чувств. Чувства вообще иррациональны, но в разной мере. То, которое действует в Марианне, принадлежит к числу наименее иррациональных. Это именно чувство любви к идее и человечеству, настолько сильное и живое, что ведет к подвигу, к самопожертвованию. Оно, во-первых, не принадлежит к числу тех специально-женских чувств, которые уже в силу этой специализации, этой их женственности, нам, мужчинам, кажутся да и в самом деле являются иррациональными. То, что согревает душу Марианны и служит движущей пружиной ее стремлений, доступно и нам, мужчинам. В Марианне оно только окрашивается женской чуткостью, непосредственностью, страстностью и т. п., но эта окраска еще не делает его загадочным. Во-вторых, оно, это чувство, весьма доступно анализу и контролю ума. Быть может, и по своему происхождению оно сродни рациональным силам духа. Это чувство есть альтруизм — психическое начало двойственного происхождения: наполовину это — душевное стремление, развившееся из природной общественности человека (эмбрион альтруизма — в "стадном чувстве"), наполовину же это одно из "умственных" чувств, т. е. таких, развитие которых невозможно без расширения мысли, без работы ума, без влияния идей. Оттуда тот общеизвестный факт, что прогресс науки, философии, литературы, образованности — всегда предшествует возникновению более или менее широких общественных движений, появлению общественных деятелей, реформаторов, героев. Основное чувство Лизы есть альтруизм — очень широкий, всечеловеческий, христианский в настоящем, евангельском смысле, и с этой точки зрения он — выше и чище альтруизма Марианны: он подчиняется завету: "любите врагов ваших, делайте добро ненавидящим вас". Он — одна чистая, беспримесная любовь, без вражды и ненависти, — любовь, являющаяся выражением того наивысшего этического начала, которое дано в Нагорной проповеди. Лиза всех любит, жалеет и прощает — даже Паншина и жену Лаврецкого. Она органически неспособна ненавидеть — напр. дурного, злого человека, за то, что он зол; она будет только скорбеть и молиться о нем. Такая любовь — не от мира сего, и душа, ею движимая, не призвана жить, трудиться и бороться в этом грешном мире, где нельзя обойтись — в интересах добра и правды — без вражды и ненависти. Но к нравственному миру человека не приложим масштаб утилитарности. Нравственные стремления имеют свою безотносительную ценность, свое абсолютное достоинство, независимо от применимости их к жизни. С этой точки зрения, поскольку в строго-этическом смысле идеал Нагорной проповеди выше всех других идеалов, постольку и душа Лизы выше души Марианны, и любовь героини "Дворянского гнезда" шире и чище любви героини "Нови". Но эта высь, и ширь, и чистота святого чувства куплены здесь ценою рациональности мысли". [Д. В. Овс.-Куликовский. "Этюды"]. Кроме того, см. Анненков, Венгеров, Иванов, Николаев, Ор. Миллер. Буренин и Незеленов. Мнение Добролюбова приведено выше, Лаврецкий Ф. И.


Словарь литературных типов. - Пг.: Издание редакции журнала «Всходы». . 1908-1914.

Смотреть что такое "Лемм, Христофор Феодорович ("Дворянское гнездо")" в других словарях:


We are using cookies for the best presentation of our site. Continuing to use this site, you agree with this.